Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Культура

На закате


Сергей Щербаков

 

Когда стоял в этом углу двора и смотрел на остывающий уголь заходящего солнца, на опаленные бока облаков, всегда вспоминал тестя. Однажды на закате вдруг увидал его стоящим здесь и удивился – тесть любил копаться в земле и, казалось, больше его ничто в жизни не интересовало. И совсем поразило, что, увидав зятя, он ничуть не смутился, а спокойно кивнул головой на закат: «Красиво». Правда, осенью тесть умер, и подумалось: чувствовал дыхание смерти и прощался с миром... Но потом оказалось, что за десять лет знакомства эта встреча в углу двора почему-то стала единственным, что запомнилось. Словно больше не было ими произнесено друг другу ни одного слова, а только вот это «красиво» на закате...

Глядя на багровые разводы неба, на дымные клочья облаков, всем сердцем чувствуя тревогу конца, разлитую в темнеющем небе, Никита вдруг понял, что он теперь каждый вечер стоит на тестевом месте, что пришел его черед стоять здесь... Встало перед глазами выбритое до синевы лицо мертвого тестя. Голое и именно потому смертное. А дальше, за гробом, длинные ряды вырытых могил, уже дожидающихся очередных покойников. И мокрая, чавкающая глина, прилипающая к обуви. Все казалось, что частицы этой глины попали на руки, на лицо. Хотелось поскорее уйти от этого московского конвейера смерти...

Зато на кладбище возле городка, неподалеку от монастыря, любил бывать. Вокруг сосны, тишина, под ногами песочек – так что даже уходить отсюда не хотелось, а так бы, не спеша, следовать за своими деревенскими соседями, с грустной любовью глядеть на могильные памятники и неожиданно узнавать, что, оказывается, вот такой-то умер, и чуть ли не радостно удивляться, что теперь и здесь, как на кладбище в родном селе далеко в Сибири, много близких людей лежит... Правда, в последнее быванье вдруг навалилась смертельная усталость, и сразу почувствовал, что она навалилась из-за ссоры с женой – столько наговорил жестоких слов, даже сматерился. Тогда-то наконец по-настоящему понял, что безгрешные не знают чувства смерти…

Но лучше всего в ограде монастырской рядышком с храмом, где на простых деревянных крестах написано: память их в род и род... Так бы вечно и слушал величавые песнопения монашеские, сплетенные с небесным шумом величаво-темных лип, в коих нету смерти, но вечный праздник Воскресения: «...Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша...».

По дороге, слепо светя габаритными огнями, прошуршала одинокая машина, и сразу Никита очнулся: а ты в Москве прописан, так что похоронят тебя в свой срок рядом с тестем на Хованском кладбище, и слушать тебе русский мат уроженцев Кавказа, а то и далекого Таджикистана, сделавшихся полновластными хозяевами даже на московских кладбищах... Стало так зябко, что пошел к дому. В этот раз, видя торчащий между бревнами мох, не подумал виновато, что надо законопатить, а поразился: с чего вдруг два года назад накупил стройматериалу и отремонтировал дом? Зачем? Всегда с великой неохотой занимался домашними делами, а тут ни с того ни с сего дом отремонтировал? Целых два года жизни убил на эту бессмысленную суету сует. Счастья от этого не прибавилось, наоборот, даже хуже стали с женой жить. Стала она требовать какого-то бесконечного благоустройства... Раньше дом был покосившийся, холодный, но они любили друг друга и ездил тогда Никита на красненьком велосипеде до городка, здоровался со встречными, слушал жаворонков, этих неутомимых певцов лета (даже в ненастье они трепетали в небе на одном месте и звенели-звенели ), а теперь ездит на машине и в кабину иногда залетают только смятые обрывки звуков... И издалека далека вспомнилось совсем уж забытое: как в первые годы после свадьбы они с Надей мечтали построить дом у озера-моря. Чтобы вместе с венцами поднималась на высоту их любовь. Теперь мечта почти сбылась: дом хоть не построен, но подрублен, хоть не у озера-моря, но на берегу прекрасной реки в средней полосе России, а счастье вдруг испарилось...

С крыльца Никита печально поглядел на деревья. Они торчали посреди двора голыми обрубками. Зачем их убили? Кто-то сказал Наде, что могут они на дом упасть. Раньше Никита просто ответил бы, что они живые, родные, столько вместе с ними прожито и, мол, все в руках Божьих, а тут забоялся, а вдруг и вправду упадут – снова тогда ремонтировать. И Серафима с компанией в один час спилили до половины не только старый тополь, но и здоровые ветлы. А потом, то ли цепь на пиле порвалась, то ли загуляли они... В общем, изуродовали деревья, убили и так бросили стоять страшным укором.

*     *     *

В доме, как всегда не зажигая свет, сел на кровать и стал смотреть в окно на высокие белые цветы кашки, которые можно было гладить, распахнув створки. Потом перевел взгляд на грустно-песчаную вечернюю дорогу, пошел рядом с прудом под двумя огромными тополями, потом по лугам возле июльских цветов, которые настолько вобрали в себя терпкость лета, что от их благоухания становится жарко даже ночью и в ненастье. У реки уже разливались белые моря туманов. Казалось, что ночь никогда не наступит – такая вокруг великолепная белая ясность. Только зелень листвы да трава как всегда вечером и в непогоду сильнее бросались в глаза. Никита глядел, глядел, и поплыла душа по туманным морям мимо розовых островов Иван-чая, мимо зеленых вод озера Неро, мимо древнего града Переславля-Залесского… и он ласково положил руку на ладонь Нади: «Ну, что остановимся возле “высотки”?» Тягостно молчавшая жена сразу встрепенулась, обрадованно кивнула. Они вышли из машины и изумленно остановились – словно в их честь где-то у самых стен МГУ кто-то выплакивал на трубе любимую мелодию молодости из фильма Феллини «Дорога», и они под ручку пошли на нее по широким ступеням и, увидав музыканта-мальчишку, едва удержались чтобы не спросить, как герой фильма: откуда он знает эту мелодию. И были уверены, что он бы ответил, как в фильме: Да одна женщина напевала ее... – А где эта женщина? – Она умерла...

На площадке возле всемирно известной скульптуры сидящего юноши с раскрытой на колене книгой (по другую сторону лестницы сидит девушка с такой же книгой) остановились – глаза жадно устремились к открытым окнам, и показалось, что стоит пройти эти два шага до них и снова выглянешь молодым, счастливым студентом. И снова из этих окон будет все близко, до всего рукой подать: и до Кремля, и до гениальности. Близко, как до игры в футбол внизу. Смотришь, смотришь бывало, не выдержишь, спустишься вниз, забьешь гол и снова глядишь счастливый из окна самого высокого, самого прекрасного на белом свете твоего университета... Конечно, Никита не помнил свое окно, а Надя сразу свое узнала и вспомнила, как однажды к ним зашла женщина с тортом: девочки, я жила в этой комнате в 1958 году, и вынула из стола столешницу и показала на обратной стороне среди длинного столбика автографов, когда-то живших в этой комнате студентов, свой. И мальчишки-студенты, лихо катающиеся на роликах прямо по ступенькам МГУ, словно почувствовав, с чем Никита с Надей пришли сюда, все как-то оказывались рядом, и так хотелось поделиться с ними своей радостью, мол, мы тоже жили за этими чудесными окнами...

В доме напротив зажгли свет, осветивший только половину куста у окна. Сразу стало темно, только белые цветы кашки да печальная дорога слабо виднелись... «Всего-то и были счастливы вместе один час за целый год, у окон родного МГУ... Надя, ау-у?..»

*     *     *

Утром стук в окно. Никита сразу узнал решительную руку Серафимы. ...Чего барабанит? Видит же шторы задернуты... Но Серафима продолжала настойчиво стучать, будто знала, что он все равно вспомнит бабушку Василису, для которой любой человек был вовремя. Даже молилась она ночью, чтобы никому не мешать. Но Никита в детстве всегда долго не мог заснуть от нестерпимой прекрасности жизни, от невыразимой любви ко всему сущему и, гостя у бабушки, может только один и видел, как Василиса, не спеша, затепливала темно-красную лампадку, вставала на колени и долго шептала молитвы, от которых становилось в доме светло-благоуханно, как на лугу от любимых солнечных одуванчиков: «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице, приятелище сирых и странных предстательнице, скорбящих радосте, обидимых покровительнице! Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми яко немощну, окорми мя яко странна…». И через тридцать лет, часто вспоминая благоухание ночных Василисиных молитв, Никита, наконец, окрестился и стал ходить «в церкву» (так говорила Василиса)...

Конечно, Дружок прошмыгнул в ногах вперед, грозно лая подбежал к воротам, но, увидав знакомых людей, завилял хвостом. Серафима же привычно просунула руку в щель между штакетинами: «Дружок, лапу-то дай». Он, конечно, привалился боком к калитке, растопырил от радости уши и дал лапу. Серафима победно трясла ею, но Никита, мгновенно уловив, что бесцеремонная гостья еще и крепко выпивши, не умилился, как обычно, на эту картинку, а старался сохранить сердечную твердость. Серафима прекрасно поняла, почему он не спешит открывать калитку, но отступать она не любила: «Никит, давай, пока все здесь, допилим их, а то торчат как...» – кивок в сторону деревьев. «Все здесь» деликатно стояли в сторонке под дубом. Едва владеющий ногами и языком Петруха, муж Серафимы. Весь бурый, налитый беспощадной силой Ванюшка, уже ступающий по земле так, будто у него 90 килограммов, а на самом деле и 60-ти не будет. Остальные сидели на траве. Представил Никита, как они войдут во двор, как, почувствовав себя хозяевами положения, пристанут с опохмелкой – сразу стало в горле сухо, ноги ослабли. Два года назад чуть не умер от удушья, и с тех пор появилась странная аллергия: стоило насмотреться московской уличной рекламы или же увидать пьяным близкого человека, как начинал снова задыхаться. Устало крикнул с крыльца: «Фима, денег нет». Она не отступала: «Займешь». Понимая, что по-доброму не отвяжешься, сердито отрезал: «Все. Разговор окончен. Когда надо будет спилить, я сам скажу». Из окна видел как «все здесь» растерянно потоптались и побрели вслед за Серафимой в другой конец деревни, называемый Шанхаем может быть потому, что там жили не коренные жители, а переселенцы из убитых деревень средней полосы России... Никита любил этих беспутных «всех здесь» и немало с ними радости и горя разделил, и обойтись без них никак не мог. Они заготавливали дрова, пахали землю, помогали картошку копать, да любую работу делать не отказывались. Особенно жалел Серафиму. Если бы не водка, то она была бы прекрасной русской женщиной. У нее были египетски-длинные глаза, такого же нежно-зеленого цвета, что бывает на небе сразу после захода солнца. Чуть не до морозов ходила она босиком, в любой работе никто за ней угнаться не мог, ничего на свете не боялась, кроме мышей, и почему-то все мужики, стоило им заняться с ней одним делом, безропотно подчинялись ей, и Никита обычно шутливо спрашивал неприкаянно бродивших: «Ну, где бригадира своего потеряли?» А пьяной Серафиме Никита безнадежно пытался внушить: «Фимушка, пропадешь, остановись». Она бесшабашно махала рукой: «Кому суждено угореть, тот в воде не утонет...».

Разволновавшись, Никита ходил от окна к окну, прислушиваясь к своему организму: пронесет на этот раз или все же придется ложиться лицом к стене и превозмогать болезнь, как подъем на высокую гору. Если Надя бывала рядом, то на вопрос о самочувствии, он так и отвечал: «Пока еще поднимаюсь в гору... сейчас вроде бы на вершину горы взобрался... слава Богу, начал спуск...» Дышать становилось все тяжелее. Посмотрел на градусник за окном – 36 градусов. Невольно вспомнил, как отец Василий всех поправлял, кто говорил про магнитность, про доктора Хаснулина: «Не магнитность, а просто погода плохая...» Да, погодка, как перед Апокалипсисом. Правда, для сенокоса идеальная, но жить просто невыносимо. Вышел на крыльцо и глазам своим не поверил – с запада стальными рядами грозовые тучи надвигаются. Сразу будто ветром подуло, и дышать стало легче. Громовый раскат раздался. Деревенские, побросав все дела, ругаясь, что сеногной этот совсем ни к чему, кто руками, кто граблями сено быстро в копны давай сгребать и под крышу его, или сверху пленкой укрывают и досками придавливают. За дверью Дружок заскулил. Впустил, он мигом в угол под лавку забился. Весело устыдил его: «Дружок, тоже мне охотник называется – грома испугался». В какие-то секунды все грозно потемнело, гром загрохотал мощно и не переставая. Откуда-то ветер налетел, чуть не до земли закачал деревья. На сердце стало страшновато-сладостно от этой темной прекрасности предгрозовой. А вот  и дождинки покатились, поплыли по стеклу. Пошли беззвучно молнии сверкать. Но неожиданно посветлело, ветер подозрительно утих. Бывают иногда такие секунды перед грозой, когда вроде бы стихнет, замрет, а потом как даст-даст, так что небо с землей смешаются. Никита вышел на крыльцо. Нет, на западе синело чистое небо, а грозовое войско быстро уходило на восток. Гроза была без дождя. Снова деревенские сено разбросали на лугу перед домами, и Никита почувствовал, что и для него «гроза» миновала и «подъема в гору», слава Богу, не будет...

*     *     *

Опять солнце палило нещадно, и невольно появлялась лукавая мысль: вместо  Всенощной поехать на реку купаться. Так бы наверное и сделал, но надо было после службы обязательно отвезти домой отца Павла, и, повздыхав, что никогда ему толком роздыху нету, Никита поехал в монастырь. В храме было хорошо, прохладно и только сквозь оконца вверху было видно, что в мире по-прежнему стоит жара несусветная. Правда, от храмовой сырости Никита начинал кашлять, но здесь он даже радовался про себя: «Сейчас отец Никита на клиросе скажет: Никита Сергеич пожаловал… и все обрадованно кивнут». Хотя где-то на периферии сознания мелькала трезвая мысль, что может быть не все радуются его кашлю, как отец Никита, который каждый раз при встрече не то спрашивал, не то утверждал: «Не хочешь лечиться? Прибаливать хочешь?» Было стыдно сознаться, что просто некогда, да и лень ходить по врачам, и Никита «скромно» опускал голову, мол, я, как Вы, батюшка (отец Никита вслед за преподобным Амвросием Оптинским считал, что монах всегда должен прибаливать, и почти постоянно болел). Потом, конечно, становилось совестно, хотя изредка и в самом деле посещала мысль, что может быть не так уж плохо, что горло прибаливает – зато курить не тянет... Но чаще все же хотелось быть здоровым.

Как всегда в субботу после Всенощной был молебен местночтимому святому, когда-то почитаемому на Руси наравне с преподобным Сергием Радонежским, со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Отец Василий быстро прошел в правый придел, движением воина снял черный клобук, словно шлем, поставил его на левое плечо, и Никита невольно вспомнил, как однажды дерзнул заступиться за послушника, которого отец Василий выгнал за какую-то провинность. Батюшка сурово ответил: «Это протестанты превратили свои монастыри в богадельни, а у нас – это “отряд спецназа”. А если человек не может ни разу “подтянуться на перекладине”, то какой он боец?..». Никита сразу вспомнил, с каким страшным врагом рода человеческого борются монашеские отряды «спецназа», да и среди людей врагов хватает, и виновато кивнул головой, но все же напомнил, что послушник этот с отцом Василием с первого дня открытия обители. Отец Василий непреклонно промолчал, но через несколько месяцев принял вернувшегося послушника, и вскоре тот был пострижен в монахи... 

*     *     *

Дорога к селу, в котором отец Павел восстанавливает храм, идет почти дремучим лесом, и однажды зимой огромный, какой-то квадратный дикий кабан, весь ощетинившийся, каким рисовали его в старых детских книжках, перебежал дорогу в десяти шагах от автомобиля. Слева и справа проплывают полуразрушенные храмы с остатками домов возле них – отец Павел печально крестится и негромко говорит: «Названия-то все Божьи... Рождественское, Воскресенское, Зачатье, Никола Пенье...». И так же негромко не то спрашивает, не то утверждает: «А пьют по-прежнему?» Никита прямо не возражает, но переводит разговор в другую тональность: «Батюшка, а куда податься бедному крестьянину? Все поразвалено, работать негде, зато водки теперь – хоть залейся, и дешевая, и круглые сутки свои же односельчане ею торгуют, и никто их не трогает... Правда, мне за все это немало достается. Одна соседка, как ни встретишься с ней, все ругает меня, словно это я, а не Горбачев с Ельциным и всей их шайкой-лейкой, виноват во всех ее бедах. Не далее как третьёводни, даже кулаком мне через дорогу погрозила». Отец Павел грустно улыбнулся, а женщина, приехавшая к нему на помощь из Москвы, неожиданно веско сказала: «Счастливый вы, вас прямо кулаками в рай загоняют». Никита подумал про себя, что как-то не хочется на чужих грехах в рай въезжать, и нам русским тогда, выходит, нечего беспокоиться – столько мы друг друга бьем, ругаем, что нам-то рай уже обеспечен... Но он только молча покосился на пассажирку, так как с первого взгляда понял, что эта скромная сестричка из тех, что не просто ходят в ближайший храм, а только в Спасо-Андроников монастырь, и регулярно ездят в Оптину, а то и в само Дивеево. Потому таких обыкновенно как-то язык не поворачивается назвать сестрицей, а так и просится с языка «матушка», ну, как лейтенанта назовешь майором вроде бы по ошибке, и он, конечно, поправит, но сам довольнешенек и уже рад тебе угодить. Отец Павел опять вздыхает: «А мои плотники уже вторую неделю не просыхают». Но, спохватившись, что Никита не любит, когда жалуются на жизнь, показывает рукой на запад: «Вон какой закат красивый». Такие закаты здесь почти каждый день, но насмотреться на них невозможно. Особенно хороша березовая аллея, подсвеченная солнцем, так что каждый листочек насквозь просвечен, а луговые и полевые дали текут к дороге золотыми реками. Солнце светит почти горизонтально и на иных поворотах совсем ослепляет, хоть останавливайся и пережидай закат. Никита обрадованно подхватывает: «На корабле я был в баковой группе (она обеспечивает подъем и спуск якоря), а все пограничные корабли становятся на якорь в какой-нибудь укромной скалистой бухте как раз на восходе солнца, снимаются же с якоря всегда на закате и всю ночь ходят дозором. Так что два года все закаты и рассветы были мои. Бывало, когда дежурный будит, проклинаешь судьбу, что угораздило же попасть в баковую группу – другие спят после вахты сладким сном, а тут каждый вечер, каждое утро вставай. Но после команды: «Баковым от мест отойти», с палубы уходить уже не хотелось, а так бы стоять, прислонившись спиной к носовой пушке, вдыхать бодро-соленый морской воздух, глядеть на тонущий огненный шар, на таинственно-страшные волны океана. Чаще стояли с Васькой Горобчиком. Никак не могли наглядеться в ночную океанскую даль и именно в эти минуты чувствовали друг к другу какую-то нежную благодарность и радовались, что судьба свела нас вместе среди такой красоты. Но, конечно, мореманам не к лицу нежность и, расставаясь, мы лишь слегка хлопали друг друга по плечам... И вот теперь, через тридцать лет, неожиданный подарок судьбы: два-три раза в неделю закаты опять мои...» Отец Павел, поняв, что Никита по-моремански сдержанно благодарит его, мол, не возил бы вас после служб и не видал бы этих прекрасных закатов, тепло откликнулся: «Никита Сергеич, ты, наверное, был хороший моряк. Часто море вспоминаешь». Никита даже рассмеялся: «Да нет, отец Павел, я, к сожалению, не могу, подобно Бернару, сказать: думаю, что я был хороший моряк. Нет, я был разгильдяй недисциплинированный... Правда, в последний год службы вдруг образумился, и думаю, что во всяком случае я был из тех моряков, что лежат головой к кораблю! Это у нас в бригаде рассказывали, мол, был такой командир корабля, который, когда приносили из увольнения пьяного матроса, спрашивал: куда он головой лежал? Если головой к кораблю, то такого командир не наказывал. Скорее всего, эту легенду в каждой морской части рассказывали и рассказывают... но раз рассказывают, значит, когда-то где-то был… и есть такой командир корабля...».

У поворота к своему дому отец Павел смущенно попросил доехать до храма – посмотреть, занесли ли под крышу доски, а то, не дай Бог, дождь... Когда остановились, быстро вылез из машины: «Никита Сергеич,  ты посиди, отдохни, я на минутку». Но Никита, хотя и действительно устал, все же вышел – ему всегда было радостно видеть, как возле своего храма отец Павел преображался: исчезала с лица постоянная печаль-забота, спина распрямлялась, он волновался, словно после долгой разлуки увидал свою старенькую мать. Идя по храму, не просто рассказывал о совершенном, но именно отчитывался – и Никита знал, что он так отчитывается перед каждым приходящим в храм – мол, самое главное с Божьей помощью все же сделано: купола, окна с дверьми, пол... И на этот раз, зная, сколько это доставит батюшке радости, Никита спросил: «Так скоро будем службу служить?» Отец Павел быстро, даже как-то виновато-испуганно, перекрестился, мол, за что мне, недостойному иерею, такое счастье: «Если Господь даст, на Преображение первую Литургию отслужим!»

Обратно Никита всегда ехал другим, коротким путем, проселочной дорогой среди полей, перелесков. Люди и машины здесь редко встречались, но звери, хотя и поменьше кабана, попадались частенько. Однажды Надя даже вскрикнула: «Ой, посмотри, посмотри...». В первый миг Никита опешил – огромная жаркая птица разбегалась по полю, чтобы взлететь. Долго они потом смеялись. Это лиса, задрав хвост трубой, который при беге метался из стороны в сторону, как пламя, во весь дух неслась к спасительному лесу. Чаще, конечно, попадались зайцы, взлетавшие с земли точь-в-точь, как тетерева из лунки под снегом, и в один миг скрывавшиеся за горизонтом, так что даже не верилось, а был ли заяц-то? На худой конец обязательно видели кошку, которая тоже, будто настоящий дикий зверь, сразу скрывалась в густой траве возле дороги.

На пути стоит всего одно село, но в нем прямо у обочины эта полуразрушенная церковь с покосившимися ржавыми луковками, с изогнутыми потускневшими крестами. Еще не так давно Никита даже не крестился на нее, хотя ее и с большой дороги видно; теперь же сердце невольно екало, и он вспоминал женщину, собиравшую подписи о восстановлении этого храма. У него тогда в самом разгаре был ремонт дома, и он с первых слов понял, что перед ним московский одуванчик, который не представляет, за что берется и, более того, наслышавшись, что он часто в монастырь ходит, в строительстве кое-что кумекает, видимо, рассчитывает, что он, Никита, с радостью возьмет это дело в свои руки. Он даже почувствовал к ней неприязнь, потому что сразу осознал, что будь она в тысячу раз легкомысленнее, отказываться от участия в восстановлении храма грешно – дело святое. Потому, стремясь упредить безрассудное предложение, грубо спросил: «Вы знаете, сколько надо мне времени, средств, чтобы поднять хотя бы вот этот дом?» Конечно, одуванчик сразу стушевался, и больше она к нему не приходила, правда, подписи на восстановление храма все же собрала, и на том дело и встало. Может быть Никита и забыл бы про нее, но теперь слишком часто приходится проезжать рядом с этим храмом... В первые разы при виде него в душе  поднимался осадок: «Суются не в свое дело. Шутка сказать – храм возродить. Только душу понапрасну разбередила». Но потом почувствовал, что хочет он того или нет, но возникла у него какая-то нерасторжимая связь с этим храмом, которая временами даже мучила, но избавиться от нее уже было невозможно.

На этот раз Никита неожиданно притормозил и оглядел храм повнимательнее... Конечно, работы непочатый край, но храм небольшой. Правда, всю землю вокруг люди под огороды заняли – непросто будет освободить ее... Около своей деревни на взгорочке увидал прямо на дороге большую стаю чаек. Они взлетели с темно-синего асфальта почти под самым носом машины. Плескануло белым в глаза, словно сорвало чаек ветром с волны и бросило в свинцово-грозную стихию небесного океана. И Никита, глядя в это грозовое, куда унесло белых чаек, вдруг почувствовал в глубине своего существа то состояние, которое всегда бывало у него, когда корабль выходил в открытое море: когда сидели на юте, без всякой печали, но с откровенной радостью молодости глядели на удаляющийся берег, слушали, как Вася Федоров играл на баяне любимое «Прощание славянки», а ветер пытался сорвать с них береты, поднимал, словно крылья за спиной, сине-белые гюйсы... Никита не знал, почему чайки сидели на асфальте? Почему вдруг в душу вернулось то морское состояние окрыленности? Но он хорошо знал, что это состояние всегда предвещало ему что-то большое, прекрасное, как просторы Тихого океана...

*     *     *

Стоя на тестевом месте в углу двора, Никита опять увидал его бритые сизые щеки. Почему-то они запомнились больше всего?.. И вдруг даже мурашки по спине побежали: «Боже мой, ведь он умер без покаяния: не исповедовался, не причастился. Только Надя что и успела сделать, как надеть на него крестик, да протерла ему лицо святой водой...». Невольно Никита схватился рукой за бороду, которую носил с тех пор, как окрестился: «Господи, только дай мне прежде конца покаяние...». И увидал жаркий-прежаркий день своего далекого-далекого детства. Он, ребенок лет пяти-шести, сидит на низенькой деревянной скамеечке во дворе клуба, а рядом старик с красивой пышной бородой. Старик достает из старинной кожаной сумки с языками бутылку с напитком, не торопясь отпивает. Никита зачарованно глядит на бутылку. Она какая-то необыкновенная. Это не лимонад, не квас. Никита не был попрошайкой, но тут он всячески старался, чтобы старик наконец увидал его и предложил бы попить чудесного напитка. Однако тот, занятый какими-то важными мыслями, не замечал его, и Никита не выдержал, спросил, что это за напиток. Старик машинально поднес бутылку к глазам, прочитал: «Медок», и опять задумался, но вдруг спохватился: «На, попробуй». Больше такого сладкого напитка Никита никогда в жизни не пил и с того дня дедушку с красивой бородой он больше никогда не видел. Однажды, после возвращения из армии, Никита каким-то чудом не ушел гулять с друзьями, а остался с матерью дома, и, как всегда в таких случаях, вечер вышел такой, что запомнился на всю жизнь. Они сидели у окошка, глядели, как солнце постепенно уходит с земли. Вот оно еще освещает последние дома на окраине села, вот уже тень покрыла половину поля перед лесом на гряде сопок, вот уже тень упала на тихое кладбище посреди поля на склоне сопки. Мать рассказывает, какой он был ласковый да смирный в детстве, не успеешь в угол поставить, как сразу бежит со слезами, мама прости, и Никита неожиданно вспомнил того дедушку с красивой бородой и как тот угостил его медком, который больше никогда в жизни не попадался Никите, словно во сне приснился. Мать вдруг обрадовалась: «Нет, не приснился. Это же Агафон Спиридонович Оленников. Он был истово верующим человеком, но вдруг на старости лет взялся читать современные книги, ходить на всякие гулянья общественные, в кино. Однако незадолго перед смертью снова уверовал в Бога, стал молиться, раздал все свое имущество соседям, целыми днями стоял у калитки дома и просил у прохожих прощения. Даже боялись, не тронулся ли он умом, но врачи сказали, что такого ясного ума и у молодых не сыщешь. Перед смертью он пригласил из города священника, сделал все, как положено, и ночью умер». Мать не выражала своего одобрения прямо словами, но по уважительному тону это было понятно.

Сейчас Никита подумал: «Да с такой-то бородой он не мог не покаяться». Снова, уже с удовольствием, погладил свою бороду. Конечно, она у него не такая, как у отца Василия, у того борода с волной, но все же тоже православная. Самая же красивая борода у владыки Евстафия. Глядя на нее, Никита всегда представлял безбрежное, как океан, поле зрелой ржи, волнуемое ветром... На душе стало легко и радостно – он увидел, что небо на закате до сих пор нежно зеленеет, как глаза Серафимы, и наконец-то понял, что храм находится там же на закате, чуть правее того места, куда заходит солнце... И может быть, когда засияют кресты золотые, их будет видно даже из этого угла двора...

Оглядываясь на серафимину зелень неба, Никита виновато остановился рядом со спиленными наполовину деревьями и вдруг прямо перед глазами увидал живую веточку с листочками. Поднял глаза по стволу и от радости перекрестился: «слава Тебе Господи» –живых веток было много, и не только на этом дереве, но и на всех других... От счастья такого Никита запрокинул голову – в вышине клубились голубые горы облаков с нежно-синими ущельями между ними. Невольно промолвилось: «Нет, оказывается, жизнь не только в тридцать два года, но и в пятьдесят лет не кончена...» Глядя на подрубленный дом, на высокое «боярское» крыльцо, на новые золотистые рамы, Никита теперь не пожалел о зря потраченном времени, но невольно вспомнил легендарную Нелли Сократовну, которую хорошо знали многие наместники монастырей в средней полосе России, которая, не жалея своего слабого здоровья, немало помогала православным обителям и которая, о чем бы ей ни рассказывали, всегда заключала все двумя словами: «Это промыслительно...» Да, это промыслительно: взялся дом ремонтировать и обрел не только опыт, но и добрых друзей плотников, каменщиков, которым надоела разоряющая душу шабашка и которые ждут не дождутся настоящего большого дела... И не пьяницы, как у отца Павла, у него, многострадального, даже дома собственного до сих пор нет. У меня же дом – картинка. И теплый, и уютный. Теперь можно круглый год в нем жить припеваючи… И для серафиминых «всех здесь» дел тогда хватит, и будут в ограде церковной... Может и Надя, даст Бог, наконец-то будет рядом, в одной упряжке... Господи, что еще человеку для счастья нужно... Вот тебе и московский одуванчик...

Но, когда поднимался на крыльцо, неожиданно больно кольнуло в сердце, так что даже схватился за перила и сразу очнулся: какое там храм поднимать! когда без ветра качает. Тогда зачем же все это открылось? Зачем тогда «медок» у успевшего покаяться деда пил?.. Ведь все промыслительно… Может быть затем, чтобы рассказать про этот закат и быть тем матросом, который лежит головой к кораблю... Да и нам ли, православным, без толку голову ломать: может батюшка еще не благословит на такое великое дело. Ну, а если благословит, то с Божьей-то помощью...

Июнь - октябрь 2001 г.

д. Старово-Смолино.

 

 

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru